Неточные совпадения
Дни мчались: в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он не сделался поэтом,
Не
умер, не сошел с ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелек
Он ясным утром оставляет,
Несется вдоль Невы в санях.
На синих, иссеченных льдах
Играет солнце; грязно тает
На улицах разрытый снег.
Куда по нем свой быстрый бег...
Жители решились защищаться до последних сил и крайности и лучше хотели
умереть на площадях и
улицах перед своими порогами, чем пустить неприятеля в домы.
— Как не может быть? — продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, — не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется?
На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу,
умрет, а дети…
— Да, да, — совсем с ума сошел. Живет, из милости,
на Земляном валу, у скорняка. Ночами ходит по
улицам, бормочет: «
Умри, душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда мне,
на беседу приглашен, прощайте!
Потом мало-помалу место живого горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы
на дворе и
на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все
умерло и окуталось в саван.
Когда у него
умер отец, он вышел, и я два года его не видал, а через два года встретил
на улице.
Сколько раз наедине, в своей комнате, отпущенный наконец «с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он, весь пылая стыдом, с холодными слезами отчаяния
на глазах,
на другой же день убежать тайком, попытать своего счастия в городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за один раз
умереть с голоду
на улице.
Он не вынес наказания и
умер на тележке,
на которой довозили изнемогавших «грешников» до конца
улицы.
— Святыми бывают после смерти, когда чудеса явятся, а живых подвижников видывала… Удостоилась видеть схимника Паисия, который спасался
на горе Нудихе. Я тогда в скитах жила… Ну, в лесу его и встретила: прошел от меня этак будет как через
улицу. Борода уж не седая, а совсем желтая, глаза опущены, — идет и молитву творит. Потом уж он в затвор сел и не показывался никому до самой смерти… Как я его увидела, так со страху чуть не
умерла.
Зимою madame Мечникова, доживая последнюю сотню рублей, простудилась, катаясь
на тройке, заболела и в несколько дней
умерла. Сестре ее нечего было делать в этой квартире. Она забрала доставшуюся ей по наследству ветхую мебелишку и переехала в комнату, нанятую за четыре рубля в одном из разрушающихся деревянных домов Болотной
улицы.
— Пусть погубит, пусть мучает, — с жаром подхватила Елена, — не я первая; другие и лучше меня, да мучаются. Это мне нищая
на улице говорила. Я бедная и хочу быть бедная. Всю жизнь буду бедная; так мне мать велела, когда
умирала. Я работать буду… Я не хочу это платье носить…
«
Умерла!» — повторил я, тупо глядя
на швейцара, тихо выбрался
на улицу и пошел, не зная сам куда.
Он
умер утром, в те минуты, когда гудок звал
на работу. В гробу лежал с открытым ртом, но брови у него были сердито нахмурены. Хоронили его жена, сын, собака, старый пьяница и вор Данила Весовщиков, прогнанный с фабрики, и несколько слободских нищих. Жена плакала тихо и немного, Павел — не плакал. Слобожане, встречая
на улице гроб, останавливались и, крестясь, говорили друг другу...
— В этой проклятой Москве все или
умерло, или замирает! — проговорил Калинович, выйдя
на улицу.
Зато нынче порядочный писатель и живет порядочно, не мерзнет и не
умирает с голода
на чердаке, хоть за ним и не бегают по
улицам и не указывают
на него пальцами, как
на шута; поняли, что поэт не небожитель, а человек: так же глядит, ходит, думает и делает глупости, как другие: чего ж тут смотреть?..
И какие лица увидел он тут!
На улице как будто этакие и не встречаются и не выходят
на божий свет: тут, кажется, они родились, выросли, срослись с своими местами, тут и
умрут. Поглядел Адуев пристально
на начальника отделения: точно Юпитер-громовержец; откроет рот — и бежит Меркурий с медной бляхой
на груди; протянет руку с бумагой — и десять рук тянутся принять ее.
— Нет,
на улицу рано!.. Холодно еще! — запретил доктор и обратился к стоявшему тут же Ивану Дорофееву: — А что, твоя старая бабка давно уж
умерла?
— Все равно: кто ушел с
улицы, тоже будто помер. Только подружишься, привыкнешь, а товарища либо в работу отдадут, либо
умрет. Тут
на вашем дворе, у Чеснокова, новые живут — Евсеенки; парнишка — Нюшка, ничего, ловкий! Две сестры у него; одна еще маленькая, а другая хромая, с костылем ходит, красивая.
Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и
умер в одночасье
на улице, испугавшись собаки, которая бросилась
на него.
Она приехала в последние годы царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга оказался для него гибелен, особенно после того, как, оберегая с большим усердием, чем нужно женатому человеку, одну из артисток труппы, он был гвардейским сержантом выброшен из окна второго этажа
на улицу; вероятно, падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо с той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал — по очень простой причине, потому что
умер.
Но дачник
умер бы у себя
на даче, а пение доносилось с
улицы. Мы оделись и попали к месту действия одними из первых. Прямо
на шоссе, в пыли, лежал Васька, скрестив по-покойницки руки
на груди. Над ним стоял какой-то среднего роста господин в военном мундире и хриплым басом читал...
На улице ему стало легче. Он ясно понимал, что скоро Яков
умрёт, и это возбуждало в нём чувство раздражения против кого-то. Якова он не жалел, потому что не мог представить, как стал бы жить между людей этот тихий парень. Он давно смотрел
на товарища как
на обречённого к исчезновению. Но его возмущала мысль: за что измучили безобидного человека, за что прежде времени согнали его со света? И от этой мысли злоба против жизни — теперь уже основа души — росла и крепла в нём.
И вот я в полутатарском городе, в тесной квартирке одноэтажного дома. Домик одиноко торчал
на пригорке, в конце узкой, бедной
улицы, одна из его стен выходила
на пустырь пожарища,
на пустыре густо разрослись сорные травы; в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами — обширный подвал, в нем жили и
умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов.
—
Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили
на свете люди — Пила, Сысойка, Апроська… И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем — ничего! По
улице они такие, может, десятками живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего… и тебе нет до них дела… идут они и идут… А в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит… Как это понимать?..
Акуля более всего напрягала внимание, когда речь заходила о том, каким образом
умерла у них в селе Мавра, жена бывшего пьяницы-пономаря, — повествование, без которого не проходила ни одна засидка и которое тем более возбуждало любопытство сиротки, что сама она не раз видела пономариху в поле и встречалась прежде с нею часто
на улице. Кончину Мавры объясняли следующим образом.
На улицу, к миру, выходили не для того, чтобы поделиться с ним своими мыслями, а чтобы урвать чужое, схватить его и, принеся домой, истереть, измельчить в голове, между привычными тяжелыми мыслями о буднях, которые медленно тянутся из года в год; каждый обывательский дом был темницей, где пойманное новое долго томилось в тесном и темном плену, а потом, обессиленное, тихо
умирало, ничего не рождая.
Иван (строго). Это дом моего брата! А когда Яков
умрёт — дом будет мой. Не перебивай меня глупостями. Итак, мне, я вижу, необходимо лично заняться благоустройством дома и судьбою детей. Когда я служил, я не замечал, как отвратительно они воспитаны тобой, теперь я имею время исправить это и сразу принимаюсь за дело. (Подумав.) Прежде всего, нужно в моей комнате забить окно
на улицу и прорезать дверь в коридор. Затем, Любовь должна работать, — замуж она, конечно, не выйдет — кто возьмёт урода, да ещё злого!
— Легко ли! — говорит он, словно задыхаясь. — Горько и стыдно — чем поможешь? Болен человек, лишён ума. Судите сами, каково это видеть, когда родимая твоя под окном милостыню клянчит, а то, пьяная, в грязи лежит середь
улицы, как свинья. Иной раз думаешь —
умерла бы скорей, замёрзла бы или разбилась насмерть, чем так-то,
на позор людям жить! Бывает тоже, что совсем лишаюсь терпенья, тогда уж бегу прочь от неё — боязно, что пришибу или задушу всердцах.
Но и трезвые были не лучше. В мастерских,
на улице они открыто перекидывались замечаниями относительно губернатора, бранили его и радовались, что он скоро
умрет. Но положительного не сообщали ничего, а вскоре и говорить перестали и терпеливо ждали. Иногда за работой один бросал другому...
Целая картина ярко вспыхивает в моем воображении. Это было давно; впрочем, всё, вся моя жизнь, та жизнь, когда я не лежал еще здесь с перебитыми ногами, была так давно… Я шел по
улице, кучка народа остановила меня. Толпа стояла и молча глядела
на что-то беленькое, окровавленное, жалобно визжавшее. Это была маленькая хорошенькая собачка; вагон конно-железной дороги переехал ее. Она
умирала, вот как теперь я. Какой-то дворник растолкал толпу, взял собачку за шиворот и унес. Толпа разошлась.
Нельзя, чтоб люди
умирали с голоду и замерзали
на улицах, — но общество все в целом должно организовать для них помощь, а не сваливать заботу
на отдельных домовладельцев только потому, что у них есть незанятые квартиры, и
на булочников, потому что они торгуют именно хлебом.
Некоторые уверяли, что, будто, холера ходит в глухую полночь по
улицам в виде страшной женщины, одетой в саван, которая если к чьему дому подходила, то там
на следующий день непременно кто-нибудь
умирал из семейства.
А
на улице в это время мороз становился все сильнее и сильнее, и старик кучер, поджидавший свою барышню, медленно замерзал
на козлах. Его лицо посинело, руки опустились, вожжи выпали из них. Бумажный король видел, как постепенно
умирал несчастный, и он, король, готов был зарыдать от ужаса, если бы только бумажные короли могли рыдать и плакать.
— А ты ее знаешь? В таком случае мне нечего тебя предостерегать. Возвращаюсь к моему рассказу. Я проиграл какую-то безделицу, но
на этот раз игра почему-то не увлекла и меня. Я бродил по
улицам Ниццы,
умирая от скуки, тем более, что ни Фанни Девальер, ни Нинона Лонкло, ни Марта Лежонтон еще не приехали.
— С кем бы он ни был, матушка, но не
умирать же ему
на улице… — раздражительно ответил ей последний.
В ту ночь, до самого рассвета, задыхался в свинцовом тумане холодный город. Безлюдны и молчаливы были его глубокие
улицы, и в саду, опустошенном осенью, тихо
умирали на сломанных стеблях одинокие, печальные цветы.